Малиновский побрился по этому случаю, обошел лично все бараки и предупредил, что при малейшей жалобе запорет до смерти.
Предупреждение было лишним. Мы и так не поверили бы в милосердие какой-то комиссии по отношению к красноармейцам. Отлично понимали, что комиссия уедет, а Вагнер и Малиновский останутся.
Днем нам выдали добавочную порцию хлеба.
Что ж, и это благо!
Вскоре пришла комиссия. Два военных и один штатский. Форма на военных незнакомая. Вагнер перед ними ужом извивается. Штатский вынул флакон из кармана и жидкостью побрызгал сначала себя, а потом военных. Подумал и брызнул на Вагнера тоже.
В барак затесалась собачка. Как она попала — неизвестно. Подвернулась под ноги Вагнеру. Он ее огрел хлыстом. Собака взвизгнула. Помешанный тотчас же отозвался: завыл и начал смеяться. Старичок сделал несколько шагов в глубь барака. Назревал скандал.
Тогда Вагнер приложил два пальца к козырьку и с улыбкой что-то зашептал старику. Тот тоже улыбнулся и повернул к дверям.
Следом за ним пошли военные.
Вагнер замкнул шествие.
Комиссия уходила. Ее провожал хохот помешанного.
В этот день мы не вывозили нечистот.
Золотая осень. На моей родине птицы готовятся к перелету. На полях уже заканчивается работа. Инвалид-гармонист ублажает девок бойкими переборами. Крестьяне толкуют о том, что надо перейти на «свет от проволоки».
А мы с Петровским здесь ошалели от ежедневной работы в уборных…
Один из китайцев умер. В помощь нам никого не давали, несмотря на то, что в бараках было много людей, изнывавших от безделья.
У китайцев блестящие волосы, вероятно, жесткие, как конская грива; косо поставленные глаза, за чернотой которых нельзя уловить выражения; чуть тронутые растительностью лица и ровный ряд длинных зубов.
Я силюсь представить себе лицо умершего. Изо дня в день он шел рядом со мной в одной запряжке. А сейчас, когда он свалился и его бросили в яму, я не могу его вспомнить. Выходя на работу, он сразу брал на себя самую неприятную ее часть. При этом он ничего не говорил, очевидно, считал в порядке вещей, что европеец, даже будучи в одинаковом с ним положении, должен чем-то от него отличаться.
В первый раз, когда нам дали скудную похлебку, мы предложили китайцам занять место рядом с нами. На желтых лицах заиграли ярко-красные пятна. Они чрезвычайно сконфузились, и нам стоило больших трудов заставить их есть из одной чашки с нами. Я решил уступить, полагая, что им вольготнее кушать одним. Вмешался Петровский, который заявил, что в китайце, пробравшемся через десятки стран, чтобы попасть на горе себе в стрелковский лагерь, сильнее дух интернационализма, чем в нас. Мне показалось это смешным, но, когда китаец через несколько дней подошел к Петровскому, хлопнул его по плечу и с широкой детской улыбкой сказал что-то ласковое, я понял, что прав был Петровский.
Иногда я издали наблюдал за ними. Принужденная улыбка исчезала с их лиц, и они подолгу беседовали друг с другом. Вероятно, говорили о доме, которого они не увидят; о длинном пути, проделанном от китайской деревушки до польского лагеря, и о безнадежном положении, в котором они очутились.
Они редко улыбались, но я не видел их смеющимися. Улыбка была жалкой и заискивающей.
И после смерти товарища у оставшихся трех китайцев лица были такие же обыденные, как и во все дни нашей совместной работы. Только, когда мы сели в обеденный перерыв за котелок с супом и один из китайцев, человек неопределенного возраста, вытащил из бездонного кармана синих шаровар две деревянные ложки, другие два китайца о чем-то быстро заговорили на своем языке и перестали есть. Наши уговоры не помогли, и мы вынуждены были с Петровским осилить весь котелок.
Было чему поучиться у этих людей: они много и безропотно работали, мало ели и на их лицах всегда лежала печать бесстрастия.
Петровский обладал уменьем живо схватывать на лету виденное. Его способности рисовальщика и, главное, карикатуриста были нами давно оценены по заслугам. Дружеские шаржи заставляли нас искренно и долго хохотать в редкие минуты отдыха, выпадавшие на нашу долю. Это было в те времена, о которых мы вспоминали теперь с нежностью и с болью в душе — до нашего позорного пленения.
Но даже и здесь, в этой кошмарной обстановке, на случайно подобранном лоскуте бумаги Петровский «баловался» случайно уцелевшим карандашом. Само собой разумеется, что его «полотна» тут же подвергались уничтожению, так как никаких письменных принадлежностей заключенным не разрешалось иметь, а «улики» могли скомпрометировать их обладателя.
На другой день после смерти китайца он передал трем оставшимся китайцам набросок их умершего товарища. Они долго рассматривали рисунок, потом один из китайцев засунул его глубоко за пазуху.
С этих пор китайцы стали оказывать Петровскому исключительные знаки внимания, как будто он был не такой же золотарь, как и мы, а мандарин первого ранга.
Они оценили художника не только за силу его таланта, но и за товарищеское чувство, которое руководило Петровским, когда он наносил на бумагу монгольские черты красноармейца.
На следующий день, когда мы были на работе, к нашей артели примкнул еще одни товарищ — цыган. Его привели два конвойных и передали нашей охране.
Он подошел к нам, сплюнул сквозь зубы и сказал:
— Эх, ребята, и работу же вам дали!
Толкнул в спину китайца, да так, что тот пригнулся к земле, и ободряюще сказал:
— Работай, ходи веселей!
А сам тут же присел и стал крутить козью ножку.