Сконфуженный Борисюк зарылся головой в солому — лица не видать.
Петровский притягивает к себе взволнованного Исаченко и говорит:
— Ладно, брат, мы тебя в санаторию отправим, когда домой придем, и бабу веселую дадим. Будешь пироги есть и Борисюка угощать.
Все смеются.
В нашем «жилище» воцаряется спокойствие. Мы дремлем.
С наступлением темноты выползаем на дорогу. Мы стая волков — голодных, тощих и злых. Дешево не дадимся никому в руки. У нас нет оружия, но мы, как голодные волки, зубами будем защищать свою свободу.
Холодно. В полях предательские сугробы. Занесешь ногу, проваливаешься по пояс. Опираясь друг на друга, трогаемся вперед.
— Эх, еще бы где-нибудь на таких добрых людей наткнуться! — мечтает вслух Борисюк.
Прошло несколько часов, в течение которых мы молча шагали, отдавшись каждый своим мыслям.
С мной случилась вскоре беда — зашиб ногу. Это сильно мешало мне передвигаться, и товарищам поневоле пришлось замедлить шаг, чтобы не потерять меня на дороге. Отрезали кусок брюк и обвязали мне ноги: получилось что-то вроде онуч.
Двинулись дальше.
Вскоре наткнулись на небольшую деревушку. Онучи мои развалились за один час ходьбы. Просили каши я валенки моих товарищей. Во всей остроте встал перед нами вопрос о необходимости достать обувь. Недолго думая, решили зайти в деревушку, сделать привал у крайней хаты и попытаться там же добыть сапоги или ботинки для всех. Наскоро выработали план: Петровский и я войдем в хату, потребуем у хозяев обувь, а Исаченко и Борисюк будут стоять настороже.
План был принят единогласно. Оставалось его осуществить.
Приблизились к хате, постучали в дверь. Услышали мужской голос:
— Кого пан буг дае?
Вместо ответа я начал нараспев читать молитву. (За время пребывания в плену я успел подучиться польскому языку, запомнил около сотки слов и очень недурно орудовал ими.).
— Слава ойца, сына, свентего духа.
— Аминь, — произнес голос за дверью.
— Hex пан отворже, — продолжал я.
Дверь перед нами настежь раскрылась, и старик, очевидно, хозяин хаты, пропустил нас вперед.
В коридоре было темно, и он не мог нас разглядеть, но в комнате, при свете огня, старик растерялся. Обросшие, грязные, мы могли насмерть испугать хоть кого.
Срывающимся и дрожащим от страха голосом он спросил:
— Докондо, панове, иде?
— Hex то пана не цекави, — ответил я грубо старику и сразу перешел на русский язык. — Сами не видите, что мы босые, в такой мороз по дороге ходить скверно, ноги замерзают. Вы должны дать нам немедленно обувь.
Старик упал на колени и плаксивым, умоляющим голосом заговорил:
— Панечко, бо нема!
— Врешь, старый хрыч! — крикнул на него Петровский и двинулся по хате, тщательно осматривая углы.
Через несколько минут внимательной «ревизии» комнаты он притащил две пары ботинок, бросил их на пол и сказал:
— Ты, Петька, примеряй их, а я тем временем постерегу этого старого поляка.
Я быстро примерил ботинки. Они оказались как раз впору.
— Готово, — произнес я.
— Вот и хорошо! — весело сказал Петровский и, обратившись к старику, резко крикнул:
— Ты, старый хрыч, неси-ка нам поскорее хлеба, а то тебе будет… — и он выразительно провел рукой по горлу.
Этот жест не нуждался в дополнительных пояснениях, но старик не двинулся с места. Должно быть, он настолько был ошеломлен случившимся, что потерял способность соображать.
Петровский махнул на него рукой, и мы стали торопливо шарить по шкафам, сундукам, не обращая никакого внимания на старика. Нашли хлеб, масло и забрали.
После этого обыска Петровский подошел вплотную к старику и, глядя на него в упор, заявил решительно:
— Мы идем из Германии, где пробыли четыре года в плену. Сейчас возвращаемся на родину. Через месяц пришлем тебе деньги за ботинки и хлеб.
Растерявшийся старик ничего не ответил.
Мы стремглав бросились из хаты.
Последующие ночи прошли без особых приключений. Продолжали шагать на запад. Как-то ночью увидели много огней.
— Город какой-то, ребята! — сказал Петровский.
— Да, может быть, это уже и Германия… — задумчиво произнес Исаченко.
— Нет, наверное, еще польская территория, — отозвался Борисюк.
Остановились. Надо было принимать решение, как двигаться дальше. Обращаться с расспросами к кому бы то ни было рискованно. Не знали, идти ли по направлению к городу, или выжидать. Расстояние до города, как мы определили на глаз, было незначительное, а между тем уже рассветало.
Не желая рисковать, решили расположиться на отдых.
В стороне заметили несколько занесенных снегом скирд. Это было настоящим чудом.
Установив очередь дежурства во время сна для всех товарищей, зарылись в насквозь промерзшую солому.
Первым взял на себя обязанности по нашей охране Петровский.
Через три часа он разбудил Борисюка, а сам улегся.
После Борисюка наступила моя очередь.
Я с трудом преодолевал дремоту. Вдруг услышал стук колес и голоса. Гулко застучало сердце.
«Неужели за соломой? — подумал я. — Нет, не может быть, вероятно, возле скирды проходит тракт, которого мы в темноте не разглядели».
Стук колес тем временем становился все явственнее— он приближался. Тогда я решил разбудить товарищей.
— За соломой! — испуганно проговорил Исаченко.
— Молчите, ребята! — прошептал Петровский. — Будем действовать так. Если мы еще в Польше, — а это мы выясним, когда услышим, на каком языке будут разговаривать приехавшие, — назовемся пленными, бежавшими из Германии: на родину, мол, в Польшу возвращаемся. Петька будет с ними разговаривать по-польски. Борисюк по-немецки. Если же услышим немецкую речь, стало быть, мы уже в Германии. В этом случае скажем, что мы русские пленные. Вот и весь сказ. Помните, что путать нельзя. Все остальное объявляйте по-старому, как условились раньше: ты, Петька, из Минска, Исаченко из Витебска, Борисюк из Виленской губернии, а я из Кайданова. В Германии, мол, были в лагере Ляндсдорф, куда попали в шестнадцатом году после боя под Кенигсбергом.