В семье я был старшим. Мать варила обеды, стирала, летом уходила на свалку, где выбирала куски угля, а я заменял малышам родителей. Заорет один — ему пеленки меняю, другому надо есть давать. Помощи у соседа просить; я не мог: мать нас предусмотрительно запирала на замок.
В воскресные дни собирались во дворе рабочие, делились впечатлениями о своих хозяевах, начальниках, мастерах фабрик и заводов. В каждом доме жило до 40 семейств, почти все работали на кожевенных заводах Темплер-Шведе и Прейферов. На работу ходили пешком, мимо католического и еврейского кладбища. Вставать приходилось в пять часов утра, чтобы в шесть уже выйти из дому. Рабочие обычно старались идти группами, — так легче отбиться от хулиганов, их в нашем районе было много. В предместьи ютилось большое количество воров, мошенников, вообще всякая шпана, терроризировавшая рабочих. Сплошь и рядом полицейский входил в контакт с бандитами. Виновников преступления отпускали, а тех, кто имел наивность выдавать преступников, очень скоро отправляли к праотцам. Бандиты поражали нас — малышей — организованностью, решительностью и умением отстаивать свои интересы.
Невядомский осторожно посмотрел на своих конвоиров и замолчал, как бы оценивая мысленно, принимается ли солдатами его рассказ. Неожиданно отозвался Петровский.
— Ладно, ладно, ты нас против хозяев не агитируй, сами разберемся. — И сердито добавил — Чего тянешь, ведь тебе через тридцать минут с прогулки уходить, а начал издалека. Так, пожалуй, сегодня ничего путного и не расскажешь.
— На десятом году отец решил сделать из меня ученого, — продолжал Невядомский. — Вымыли меня в пруду, одели в костюм из чертовой кожи и повели в школу. Помещалась она в подвале, в одной комнате. Там было душно, тесно, маленькие окошки были забиты. «Что же это за школа, — подумал я — чему здесь учат?» Школа, как оказалось, была нелегальная. Обучение происходило на польском языке, а царская власть, проводившая беспощадную русификацию края, за это преследовала, закрывала школы, арестовывала учителей. Если сюда заглядывал неожиданно кто-нибудь посторонний, школа моментально превращалась в мастерскую, где дети занимались тем, что… пришивали пуговицы к картону.
Я начал учиться. Впервые ровно в два часа, уже утомленный домашней работой, поплелся я в школу. Учитель был пьян. За столом 20 мальчиков и девочек шили. Одновременно шел урок немецкого языка. Сдавала свой урок шестнадцатилетняя девочка — дочь местного конокрада и собственника большого дома. Я услыхал новые для меня слова.
— Их бин ейн беккер, — произнесла девочка.
И вслед за тем неожиданно для учителя громко крикнула:
— Ду бист безофен, — что в переводе означает: «ты пьян».
— Кто пьян! — заорал учитель. — Ложись немедленно.
Несколько мальчишек с большой охотой схватили девочку, поволокли ее на скамейку, задрали ей, сгоравшей от стыда и страха, юбки, белье и с готовностью подали учителю розги. Взбешенный дерзостью девушки, учитель принялся ее сечь. Вскоре на нежном теле наказываемой появились багровые полосы. Однако учитель продолжал неистово стегать. Выступили капли крови. Переставшая рыдать девушка упала без чувств со скамьи на пол.
Мне стало страшно.
Вот она какая это школа!
Чем же отличается учитель от бандита?
Бандит подкалывает ножиком и убегает, а учитель, с разрешения родителей и начальства производит над детьми мучительную экзекуцию на глазах у всех. Я юркнул за двери и готовился уже незаметно ускользнуть. Мальчуганы меня заметили. Схватив за шиворот, выволокли на середину комнаты и поставили перед грозным учителем. Я горько заплакал, очутившись на страшной скамье, где только что так жестоко выпороли бедную девочку. С меня сняли портки; учитель на первый раз, снизойдя ко мне, как к новичку, влепил мне всего пять розог, сурово подчеркнув, что это только для начала, а когда привыкну, то выдержу и двадцать.
Взял я иголки и картон и начал учебу. Пришитые к картону пуговицы пересчитывались и нами же относились в магазин в Варшаве — для продажи.
Учился старательно, очень не хотелось быть вновь высеченным. Учитель казалось забыл про меня. Обучались в этой школе некоторые из ребят и русскому языку. Это были те, кто в дальнейшем отправлялись на учебу в казенную городскую школу. К этой группе принадлежал и я. В перерывах мальчики показывали мне русские буквы и первая буква, которую я запомнил, была буква «ж», первое слово, которое я научился произносить по-русски начиналось с этой же буквы. Это слово чаще всего употреблялось в нашей школе, особенно тогда, когда приходилось спускать штаны и ложиться на скамью. В течение первых двух недель я три раза ложился под розги. Оказалось, что я был счастливее других. Средняя норма для первых двух недель определялась цифрой 10. Когда я рискнул сообщить отцу, что меня в школе порют розгами, он безразличным и мало обнадеживающим тоном сказал, что «раз бьют, значит есть за что. Он, отец, за меня деньги платит, а я не хочу учиться. Спасибо учителю, что наставляет меня на путь истинный».
— Если, — добавил отец, — и дальше не исправишься, отдам тебя в учебу сапожнику.
Отец был неграмотным и мучился этим; его считали революционно-настроенным рабочим. В тот период часто появлялись прокламации. Получали их рабочие часто дома вечером, утром передавали друг другу. Отец не мог их сам одолеть и рассчитывал на то, что я буду его грамотеем.
За каждую неправильно произнесенную русскую букву следовал в школе пинок в нос или ухо. Кричать я не решался.