В плену у белополяков - Страница 6


К оглавлению

6

— Защелить!

Жертва оттискивается в сторону, и начинается повторное преподавание польской политграмоты.

Я и поддерживающие меня товарищи входим вместе. Свои показания мне приходится давать лежа.

Быстро пропустив всю нашу группу, повторив те же вопросы, судьи, раздраженные нашим упорством, стремительно покидают комнату, отдав старшему по команде какие-то распоряжения.

Итак — расстрел.

После перенесенных пыток смерть не представляется страшной.

Я мысленно озираюсь назад, на пройденный житейский путь. Как на экране мелькают обрывки давнишних встреч и разговоров, выплывают знакомые образы, и рождается обидное чувство, что еще не все тобой сделано и что можно было бы сделать многое.

Больных выволакивают поодиночке во внутренний двор. В открытые окна отчетливо доносятся сухие винтовочные залпы, отдающиеся в сознании многократным эхом.

Несколько человек, в том числе и я, на носилках сгружаются в тряский фургон. Нас увозят в неизвестном направлении.

По всем признакам, нас рассматривают как наиболее важных преступников, от которых необходимо добиться как можно больше признаний.

Мы очень долго кружим по запутанным кривым уличкам старинного города Вильно, останавливаясь по непонятным причинам и без особой необходимости там, где это заблагорассудится нашим четырем конвоирам, следующим пешком вслед за нами.

Они, по-видимому, устали и давно не ели. Высокие воротники их серых тужурок расстегнуты. Пот мерно струится по их обветренным и загорелым физиономиям, на которых сейчас, кроме скуки и равнодушия, ничего нельзя прочесть. В их внешности нет ничего палаческого. Молодые крестьянские парки избивали нас по долгу службы. Они лениво перекидываются фразами и конспиративно подсовывают нам папиросы. По временам в их глазах проскальзывает нечто вроде сочувствия.

Наше путешествие сопровождается усиленным любопытством прохожих. Солдаты хмуро и односложно отвечают на расспросы.

Близится вечер.

Стараюсь удержать в памяти подробности своего последнего маршрута, хотя прекрасно сознаю, что это ни к чему.

Меня поражает немая тишина одного из кварталов, сохранившего следы недавнего разгрома. Что-то знакомое в его облике. Такие же зловонные, никогда не видящие солнечного света улички, тесно прижавшиеся друг к другу лачуги, надписи на вывесках справа налево и тоскливая обреченность, пропитавшая насквозь все поры деревянных строений. Этот запах извечной скорби и нищеты, этот средневековый пейзаж, ведь я их встречал во время нашего прохождения по городам и местечкам Западного края.

До моего слуха доносится реплика одного из конвоиров:

— Все жидзе — большевики.

И тогда становится понятным окружающее нас безмолвие. Воображение дорисовывает картину еврейского погрома с неизбежным пухом перин, с разбитой жалкой утварью и с искалеченными, ни в чем неповинными людьми.

Вот она оборотная сторона мудрой цивилизованной польской государственности!

Мы приближаемся к вокзалу. Свистки и громыхание уходящих и маневрирующих паровозов, отдаленный людской гул, ожерелье огней и опрокинутый над ним звездный купол — вплетаются в пеструю ткань моих лихорадочно нанизываемых впечатлений.

Фургон останавливается у низкого станционного здания, похожего на сарай. Нас загоняют внутрь и защелкивают задвижку.

В нос ударяет нестерпимый терпкий запах спрессованной человечины. В темноте не разобрать отдельных лиц. Слышна родная русская речь. Изо всех углов доносятся заглушенные стоны.

Очевидно, сюда нагнали захваченных во время отступления красноармейцев и не успевших эвакуироваться больных из расквартированных в городе госпиталей.

Ползком пробираюсь по загаженному деревянному полу, стараясь отыскать себе местечко подальше от двери. Натыкаюсь на группу, занятую оживленной беседой.

— Лежи, товарищ, где придется, все равно дальше тебе не пробраться, народу понапихано, что сельдей в бочке.

Поразительно знакомый голос…

Осторожно спрашиваю:

— Петровский?

— Петька! — подымается он во весь свой громадный рост. — Значит, нашего полку прибыло. Со мной тут Сашка Гребенников, Грознов и еще некоторые товарищи по полку.

Начались расспросы. Стали делиться друг с другом воспоминаниями. Никто никого не удивил. Всеми пережито было то же самое.

Кое-кто стал утешать себя тем, что Вильно будет скоро вновь занято Красной армией.

— Хорошо, если нас к тому времени не пустят в расход, — сказал Петровский.

И он рассказал о двух близких товарищах, погибших в эти дни. Один пал жертвой полевого суда на комендантском дворе, другой погиб от руки польского жандарма в тот момент, когда собирался выбраться на свободу.

А сколько еще наших друзей, спаянных общей идеей, одним порывом, безвестно погибло в эти тяжелые дни отступления!

— Нужно сконцентрировать всю волю на одной цели — побеге, а не размазывать пережитое. Авось вырвемся отсюда. Тогда будет и на нашей улице праздник! — заключил он.

Потом впал в обычный для него иронический тон и добавил, обращаясь ко мне:

— Ты, брат, не кричи, не волнуйся, а то подойдет «скурве сыне», да как лизнет тебя один раз по хлебалам — выбьет и тебе пару зубов. Погляди вот на Грознова: он почти совсем без зубов остался… А ну-ка, открой рот, покажи свои зубы, — шутил Петровский. — Нам с тобой лафа, — обратился он ко мне, — принесут хлеб — поедим, а вот товарищу и шамать нечем. Придется нам для него разжевывать.

Стали обсуждать, как выбраться из плена, хотя в нашем положении это было по крайней мере утопично. Кто предлагал разобрать стену пакгауза (делать это пришлось бы голыми руками: у нас не было никаких инструментов), кто советовал захватить оружие у стражи и так далее. Остальные предложения были в таком же духе.

6